Потрясающий до глубины души роман. История рассказывается от имени Смерти (как и у Пратчетта, в мужском роде). Своеобразный язык.
Повествование отсылает в 39-43 годы прошлого века. Германия. Война. Девочка, для которой самое дорогое в жизни - Книги.
читать дальше
День был потный, но к вечеру обещали дожди. В «Последнем человеческом чужаке» было одно место ближе к концу. Лизель вспомнила о нем, проходя мимо лавки фрау Диллер.
Солнце размешивает землю.
Снова и снова размешивает нас, как похлебку.
В тот момент Лизель вспомнила эти слова лишь потому, что стоял такой теплый день.
На Мюнхен-штрассе она вспоминала события минувшей недели. Видела евреев, бредущих по дороге, их потоки, их массу, их боль. Она решила, что в той цитате не хватает одного слова.
Надо было написать «мерзкую похлебку», думала девочка.
Она такая мерзкая, что я больше не могу.
Лизель прошла по мосту через Ампер. Река была восхитительной, изумрудной и густой. Можно разглядеть камни на дне, услышать знакомую песню воды. Мир не заслуживал такой реки.
Лизель пустилась вверх по склону на Гранде-штрассе. Дома были милым и мерзостными. Ей нравилась несильная боль в ногах и в легких. Шире шаг, сказала она себе, и двинула вверх, как чудище из песчаной воронки. Она принюхивалась к окрестной траве. Запах был свежим и сладким, зеленым с желтыми кончиками. Лизель прошла через двор, ни разу не обернувшись, ни секунды не паникуя и не замедлив шагов.
Окно.
Руки на раму, мах ногами.
Пятками об пол.
Книги, страницы, счастливое место.
Лизель вынула книгу с полки и села с нею на пол.
Дома ли она? — гадала Лизель, хотя ей было все равно, крошит Ильза Герман картошку на кухне или стоит в очереди на почте. Или зависла над ней призраком, онемелая и высокая, рассматривая, что там читает девочка.
Теперь Лизель было просто все равно.
Она долго сидела и смотрела.
Одним глазом еще глядя сон, вторым она видела, как умер брат. Простилась с матерью и представляла, как та одиноко ждет обратного поезда в забвение. Проволочная женщина вытянулась на земле, и ее вопль катился по улице, пока не завалился набок, словно монета, изголодавшаяся по разгону. Молодой мужчина висел на веревке из сталинградского снега. Она видела, как пилот бомбардировщика умер в железном коконе. Она видела, как еврей, который подарил ей две самые драгоценные в ее жизни книги, шел в концлагерь. И в сердцевине всего она видела фюрера — он выкрикивал свои слова и раздавал их людям.
Эти картины и были миром, и мир похлебкой кипел в ней, а она сидела среди прекрасных книг с ухоженными названиями. Все это варилось в ней, а она водила глазами по страницам, до краев своих животиков заполненным абзацами и словами.
Вы гады, думала она.
Прекрасные гады.
Не хочу вашего счастья. Прошу вас, не смейте наполнять меня и внушать, будто это даст что-то доброе. Смотрите на мои синяки. Глядите на эту ссадину. Видите ссадину у меня внутри? Видите, как она разрастается прямо у вас на глазах, разъедает меня? Я больше не хочу ни на что надеяться. Не хочу молиться, чтобы Макс остался жив и невредим. Или Алекс Штайнер.
Потому что мир не заслуживает их.
Она вырвала из книги страницу и разодрала ее надвое.
Потом целую главу.
И скоро не осталось ничего, кроме обрывков слов, разбросанных у нее между ног и вокруг. Слова. Зачем им вообще надо существовать? Без них ничего этого бы не было. Без слов фюрер — пустое место. И не было бы хромающих узников, нужды в утешении или в словесных фокусах, от которых нам становится лучше.
Что хорошего в словах?
Это она сказала уже вслух — освещенной оранжевым комнате.
— Что хорошего в словах?